Размер
«Одна большая и общая усталость» Юрий Трифонов
Play

«Одна большая и общая усталость» Юрий Трифонов

Писатель Андрей Левкин — о том, почему Юрий Трифонов, девяностолетие со дня рождения которого отмечается 28 августа, стал символом «городской прозы» семидесятых

Текст: Андрей Левкин

Фото и слайдер: кадры из фильма Сергея Урсуляка «Долгое прощание», экранизация повести Юрия Трифонова, 2004; Полина Агуреева — Ляля Телепнёва; Андрей Щенников — Григорий Ребров

МЕСТО В ИЕРАРХИИ

Что касается слоя, к которому относился сам Трифонов… Вот, скажем, две его жены. В биографии сообщается: «Первая жена Юрия Трифонова (с 1949-го) – оперная певица (колоратурное сопрано), солистка Большого театра Нина Нелина (настоящее имя – Неля Амшеевна Нюренберг; 1923–1966), дочь известного художника Амшея Нюренберга (1887–1979), племянница художника Давида Девинова (настоящее имя – Давид Маркович Нюренберг; 1896–1964). В 1951 году у Юрия Трифонова и Нины Нелиной родилась дочь Ольга – в замужестве Ольга Юрьевна Тангян, кандидат филологических наук, потом уехавшая в Дюссельдорф. Вторая жена (с 1968 года) – редактор серии «Пламенные революционеры» Издательства политической литературы ЦК КПСС Алла Павловна Пастухова».

Это явная элита СССР, пусть и несколько вольнодумная, но никак не диссидентская. Причём, как и в случае Трифонова, имеются чуть ли не наследственное право рассуждать о государстве, не выглядя при этом смешно. Да и его карьера вполне удачна по государственным меркам. Не говоря уже о Сталинской премии за дебют, его тексты достаточно быстро публиковались в основных журналах и выходили книгами. Да, иногда возникали проблемы, но они решались. Да, тиражи были заметно меньше спроса, но это не самая большая печаль.

Если возникали проблемы с публикацией, то их разбирали на самом серьезном уровне и, конечно, без особых репрессий. Скажем, три года «Дом на набережной» не включали ни в один из книжных сборников Трифонова (которые выходили), а он тем временем писал «Старика», который появится в 1978 году в журнале «Дружба народов». Никакой «чёрной метки» за «Дом» он не получил.

Есть история от писателя Бориса Панкина: «Юрий Любимов поставил на «Таганке» почти одновременно «Мастера и Маргариту» и «Дом на набережной». ВААП, которым я тогда заведовал, немедленно уступил права на постановку этих вещей в интерпретации Любимова многим зарубежным театральным агентствам. Всем желающим. На стол Суслова, второго человека в компартии, немедленно легла «памятка», в которой ВААП обвинялось в продвижении на Запад идейно порочных произведений.

– Там, – рассуждал на заседании секретариата ЦК, куда и я был вызван, Михаландрев (такова была его «подпольная» кличка), заглядывая в анонимку, – голые женщины по сцене летают. И еще эта пьеса, как ее, «Дом правительства».

– «Дом на набережной», – заботливо подсказал ему кто-то из помощников.

– Да, «Дом правительства», – повторил Суслов. – Вздумали для чего-то старое ворошить.

Я пытался свести дело к юрисдикции. Мол, Женевская конвенция не предусматривает отказа зарубежным партнерам в уступке прав на произведения советских авторов.

– Они на Западе миллионы заплатят за такое, – отрезал Суслов, – но мы идеологией не торгуем.

Через неделю в ВААП нагрянула бригада комитета партийного контроля во главе с некоей Петровой, которая ранее добилась исключения из партии Лена Карпинского.

Я поведал об этом Юрию Валентиновичу, когда мы сидели с ним за мисками обжигающего супа-пити в ресторане «Баку», что был на тогдашней улице Горького. «Видит око, да зуб неймет», – то ли утешая меня, то ли вопрошая, вымолвил Трифонов, пожевав предварительно по своему обычаю губами. И оказался прав, потому что Петрову вскоре отправили на пенсию “за превышение полномочий”».

Не в том даже дело, что посещение ресторана и, тем более, «Баку» на нынешней Тверской вовсе не было обычаем среднего московского жителя, тем более – интеллигента. В этом эпизоде видно не только то, на каком уровне «принимались решения по Трифонову», но и степень его личной осведомлённости обо всех нюансах карьер и отношений «наверху». Он был вполне встроен в эту систему. Это определяет не какие-то частные стороны его жизни, но имеет прямое отношение к литературе – да, вот в таких обстоятельствах они её делали, учитывая при этом все эти дела. Так откуда у него могли появиться в книгах люди среднего советского сословия и что он про них знал? Да, он любил ходить на футбол. Но и там у него была своя компания.

Вот круг его общения (воспоминания его третьей жены, Ольги Трифоновой – Мирошниченко, стала Трифоновой в 1975 году): «Как-то мы встречали в одной компании Новый год. Тысяча девятьсот восьмидесятый – последний в жизни Высоцкого. Наши соседи по даче собрали звезд. Был Тарковский, Высоцкий с Мариной Влади. Люди, нежно любившие друг друга, чувствовали себя почему-то разобщенно. Все как в вате. Мне кажется, причина заключалась в слишком роскошной еде – большой жратве, необычной по тем временам. Еда унижала и разобщала. Ведь многие тогда просто бедствовали».

Что касается такого внимания к еде – это, всё же, воспоминания его жены, которая была из другой среды, для неё это было непривычно. Она и дальше рассказывает о том, как Трифонов не любил ходить за продуктовыми заказами и стоять в очереди привилегированных. Да, тогда для важных (в разной степени) лиц существовали распределители с отдельной (тоже не бог весть какой, но куда лучшей, чем та, что была в обычных магазинах) едой. Но, тем не менее, заказы получал. Или те же бытовые детали из «Долгого прощания»: герой – преуспевающий сценарист, у него машина, ну и прочие проблемы, соответствующие его статусу. Никакой это не среднеинтеллигентский слой.

МОСКОВСКИЕ ПОВЕСТИ, О ЧЕМ ОНИ?

«Другая жизнь». Москва. Умер Сергей Троицкий и его жена Ольга, биолог, уже несколько месяцев не может прийти в себя – муж умер внезапно, от сердечного приступа, а ему было всего сорок два. Она по-прежнему живёт в одной квартире с его матерью. Та по профессии юрист, уже пенсионерка, но ведёт колонку с консультациями в газете. Ольгу она винит в смерти Сергея, да еще и укоряет её тем, что она купила новый телевизор – видимо, совсем не опечалена смертью мужа. И так далее.

«Долгое прощение». В Саратов приезжает на гастроли московский театр. Жара, плохая гостиница, режиссер театра сбегает в Москву, оставив за себя помощника Смурного. А тот давно интересуется актрисой Лялей. Только вот Ляля его отвергла и теперь он не даёт ей роли или дает какие-нибудь проходные. На вечеринке у саратовского автора пьесы Ляля ощущает, что с коллективом у нее явно не сложилось. Вдобавок, актеры насмехаются над не слишком-то умным местным драматургом, который изо всех сил хочет им угодить. Лялю это коробит, она помогает матери Смолянова по хозяйству, задерживается на ночь. Заодно, пожалев Смолянова, становится его любовницей. Ну а потом Смолянов появится в Москве с новой пьесой, которую ставят в ее театре, Ляля получит главную роль, связь возобновится, хотя он ей не очень интересен. Тут уже, что ли, такая взаимовыручка. Разве что ей неловко перед мужем, с которым они живут уже много лет. Тот – тоже драматург, автор двух пьес, которые не ставит никто. Зато в самом конце все перевернется – неудачник станет преуспевающим сценаристом, Смолянов впадет в ничтожество, а Лялю уволят из театра. Только всё это ей будет безразлично: к тому времени она выйдет замуж за военного и о прошлых страстях забудет.

«Обмен». Москва. Мать главного героя, Дмитриева заболела, у нее рак, но сама она считает, что это просто язва – диагноз ей не назвали. После операции её выписывают домой. Шансов нет, но она считает, что дело идёт на поправку. Сразу после этого жена Дмитриева Лена предлагает срочно съехаться со свекровью, чтобы не потерять квартиру на Профсоюзной. Да, когда-то мать действительно хотела жить с семьёй сына, вот только их отношения с Леной давно испортились. А теперь жена сама говорит Дмитриеву об обмене. Он сначала негодует на бесчувственность жены, но постепенно соглашается и обмен происходит.

«Дом на набережной». Москва. Действие происходит в середине 1930-х, во второй половине 1940-х, в начале 1970-х гг. Завязка: литературовед Глебов договорился в мебельном магазине о покупке антикварного стола. Когда он приезжает туда, то наталкивается на своего школьного приятеля Левку Шулепникова, который там болтается подсобным рабочим и, похоже, спивается. Глебов его окликает, тот отворачивается – будто и не узнал. Глебов обижен – он Шулепникову ничего плохого, не сделал, это время такое было. А какое? 30-е, а Шулепников жил в том самом громадном сером доме напротив Кремля. Конечно, Глебов ему завидовал, и не ему одному – в том же доме жили и другие одноклассники. Ну а потом-то все повернулось иначе, в его пользу.

Словом, это не вполне общеинтеллигентские истории. Кто-то у него забросит художественную карьеру и уйдёт в биологию, а его жена работает переводчиком с английского, а это – серьёзная позиция, потому что языков в Советском союзе практически не знали и к работе с заграницей допускали не всех. Умерший герой «Другой жизни» сначала «долго возился с книгой «Москва в восемнадцатом году, хотел издать, но ничего не вышло. Потом появилась новая тема: февральская революция, царская охранка». Среди персонажей есть ученые секретари, замдиректора институтов, еще какие-то переводчики со среднеазиатских языков. Они переживают из-за путёвок в Дома творчества, интригуют, чтобы добиться поездки в Париж на симпозиум. Это, как минимум, «верхний средний класс» СССР, притом – в столичном варианте. Сами по себе интриги вполне бесхитростные и бытовые, почти тематика сериалов, но – они происходят в замкнутой и вполне, в общем, успешной по тем временам среде. Для большинства читателей такие проблемы могли быть разве что предметом зависти.

Так почему же среднее сословие не только читало Трифонова, но и любило его? Может, эти повести рассматривались публикой как сказки о каком-то идеале? Или в варианте богатых (какие уж есть в этих обстоятельствах – для читателя-то они все равно богатые), которые тоже плачут? Или они, как граждане страны, тоже хотели восстановить историю и искали правду о том, почему их жизнь сложилась так, а не иначе? Вот это – точно нет, они-то любили московские повести Трифонова, а не его исторические романы. Те и в магазинах купить было можно, их не расхватывали. При этом читатели считали, что в московских повестях написано про их жизнь. Мало того, они даже воспринимали Трифонова как одного из них, как своего. А что, казалось бы, у них общего? Ну да, смерть и расставания, но вряд ли это могло стать главной причиной любви.

СЕМИДЕСЯТЫЕ, МОСКВА

Теперь я и привлеку к делу личный опыт. В 1972-м я закончил школу в Риге, поступил в МГУ, а с третьего курса жил в общежитии на Ленгорах, теперь – Воробьевых. С 18 этажа Главного здания МГУ Москва видна неплохо. Конечно, мне было уже 20 лет а не 14, так что этот вид из окна – прямо на Лужники и остальной город от края до края – не слишком меня определил, но всё же. Другое дело, что примерно по этой причине – с горы и так всё видно – мы довольно редко выбирались в центр, жить можно было и в ГЗ. Но иногда в город всё же выезжал. Не то, чтобы это было приключением, но дело не частое, не привыкаешь.

Обычно я ездил искать или просто смотреть какую–нибудь музыку. Имеется в виду классика, её найти было можно, её издавали. Магазинов было не так много, один из них на Калининском, теперь – на Новом Арбате. «Мелодия» была в небоскрёбике возле булочной, в которой сейчас какие-то шашлыки-машлыки. То есть – уже рядом с Садовым кольцом, почти напротив вечного глобуса на углу с другой стороны. В булочной, кстати, можно было выпить и кофе, в семидесятые в Москве было мало мест, где можно было выпить кофе из автомата – чтобы черный, без сгущенного молока (такой в кафе разливали из большого бака). Семь-восемь, не больше, – чтобы не в ресторанах, а просто в городе.

И вот там, выйдя из магазина и возле булочной, я несколько раз ловил себя на том, что какой же ужас: как тяжело сейчас будет добираться до общежития. Идти до метро, которое далеко, ехать, потом ехать на автобусе – или топать пешком минут десять от «Университета» до ГЗ. Притом, что там и «Смоленская» рядом, и до «Арбатской» недалеко. Совершенная загадка. Сейчас, в мои 57 я даже не замечаю, что там вообще есть какое-то расстояние, прохожу его машинально. А тогда, в мои 20 это почему-то было проблемой. Или другой магазин пластинок, на Кирова, Мясницкой. Там же до метро – хоть в одну сторону, хоть в другую – метров триста. Но ощущение было тем же: как добраться? Притом, что я не голодал. Да, есть хотелось почти всегда, – студенты сытыми не бывают. Но это не голод и не слабость от голода. Я не был щуплым, да и вообще – был более, чем натренирован летними строительными шабашками. Но все равно было тяжело добираться. Что ли всё это исчезло, стоило только переименовать Калининский в Новый Арбат, а Кирова в Мясницкую? Вряд ли.

И вот это и есть описание того, как обстояли дела в Москве середины 70-х. Усталость. Вокруг одна большая и общая усталость, даже липкая какая-то. Можно думать почему: то ли продукты были однообразны (ну, были), то ли серый цвет повсюду (в самом деле – с красками было плохо, все тяготело к серому цвету сырого бетона, который разнообразили только лозунги в честь КПСС или типа «Миру – мир!») Или запах – повсюду пахло выхлопными газами, бензин был плохим, автобусы и грузовики ездили на соляре – та ещё дает чёрный выхлоп. К слову, может еще и этим обеспечивался повсеместный серый цвет? И, главное, усталость. Конечно, она не от серого цвета, выхлопных газов и плохой экологии. Наоборот, когда усталость – не до всего этого. Лишь бы день прожить.

Всё будто бы происходило в какой-то серой, тягучей воде. Каждое из действий делается так мучительно тяжело и долго, что приобретает за счет этого какую-то ужасную значимость. Про это напиши – будут уже не простые действия обычных и не очень умных людей, а чуть ли не поступки мифологических героев. Потому что все там уже устали, едва проснувшись. И даже – едва родившись. В том-то и дело: Трифонов просто описал эту липкую усталость, которая накрывала всех. А его читатели – из самого среднего слоя, инженеры, а не ученые и переводчики – узнали ее по себе. Если про тяжелую усталость – то это и про них.

Она и есть ключ к Трифонову. Усталость и постоянное раздражение, присутствующее во всех его московских историях 70-х. Разумеется, почти полное отсутствие радости в любом виде – не как жизненной установки, а как реакции организма. Какая-то ничем не объяснимая безнадежность, даже не истеричная, а почти безразличная – то есть, самая тяжёлая, какая только может быть. Трифонов не делал этого специально, передавать этот – достаточно редкий, на самом-то деле – человеческий опыт он не собирался. Он писал что-то другое, а получилось ровно про эту усталость. Потому что он и не знал, что может быть по-другому. Так вышло, тем он и хорош.

Сейчас все иначе, но эти тяжесть и усталость иногда оттуда сюда дотягиваются. И еда теперь есть, и в любви к футболу никто давно не видит ничего странного, и на солярке почти не ездят, а уж расцветок в Москве вообще миллион. Даже сигареты почти перестали вонять, а вот прежняя тоска иногда маячит – будто тогда отделилась и до сих пор где-то неподалеку, напоминает о себе. Но испытывать ее по доброй воле нет никакой необходимости. Тем более, что и смысла в этом нет, от нее даже не умнеют. Можно почитать или перечитать Трифонова, чтобы понять, что она такое, и не вестись на это чувство.

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎